Борис МИСЮК - Самый трудный в жизни день гл. 1-7
Глава 8. Осечка
Резкая боль пронзает рану. Санёк сдавленно стонет. Интересно, что боль в животе – настоящая, прямо как от всамделишной пули, успевает подумать он мельком. Или как от шомпола: будто раскалённый шомпол всадили в живот, вот точно.
Осечка, осечка, осечка... Вот что сейчас бьётся, пульсирует у него в груди вместо сердца, которое через несколько секунд должно быть прострелено другом. Соломинка-надежда: осечка, осечка, осечка...- Всё, Алька! Я же говорил. Теперь точно – всё. Пуля, я ж чувствую, прошла через все кишки и ещё через желудок. Я как будто целый шомпол проглотил.
- Что ты проглотил? – склоняется Алька, не расслышав.
- Шомпол... раскалённый... Но не в этом дело, это всё ерунда... То есть не совсем ерунда, конечно... В общем, Алька, я хочу тебя попросить... если ты считаешь ещё меня своим другом...
- Конечно, считаю! Он ещё спрашивает, вот чудак!
У Санька отлегает от сердца.
- Тогда, - говорит он почти радостно, - ты должен исполнить... мою последнюю волю.
Они понимающе переглядываются. И Санёк подтверждает:
- Да, я прошу – д о б е й меня. Чтоб не мучался.
- Ты что?! – Алька отпрянул.
- Добей, Алик. Ты же друг мне. А я устал терпеть боль. Выстрели вот сюда, прямо в сердце, - показывает Санёк подбородком. – Пистолет у тебя есть. Ты не смотри, что он ржавый, я его на огороде испытывал. Он без осечки выстрелил...
Алька всё время отказывается, а он его всё горячей убеждает, что так надо, что как раз именно так поступали на фронте настоящие боевые друзья. И Алька постепенно сдаётся. Вытаскивает из кармана галифе ТТ, щёлкает курком, прицеливается. Санёк перестаёт дышать. И это мгновение, это ожидание длится так долго, что успеваешь как бы раствориться в нём, истаять, стать невесомым. Ты готов взлететь от простого дуновенья. Не то что от выстрела.
Но руки всё же отлипают – постепенно, очень медленно, но отстают от живота, пропуская к ране воздух, холод. И тут же боль усиливается, кажется, что вываливаются кишки. Он невольно опять прижимает окровавленные ладони к ране. Страшно отпускать. Отпустить – значит, умереть сразу, а так, с прижатыми ладонями, можно ещё пожить. Может быть, даже присохнет как-нибудь там, под ладонями, заживёт потихонечку, а? Бывают же на фронте всякие чудеса. Вон отец рассказывал, как один лётчик прыгнул с горящего самолёта, а парашют не раскрылся, но упал он не на землю, а в снег, лежащий на крутом склоне глубокого оврага, и остался жив.- Нет, не могу! – Алька опускает пистолет.
- Нужно, - выдыхает Санёк, - ты должен, Алик... Слышишь, ты должен это сделать. Как друг должен... Ты же видишь, я даже рук не могу отвести от раны. Она смертельна. Это точно... Пристрели... меня... Алик... пристрели...
- Да ведь ты бредишь, С а н я .
Точно, он так и сказал – Саня. Да, он «Саня» сказал, а не «Санёк». Какой он хороший, Алька, Александр Шестацкий, его друг и тёзка.
Друг – вот главная надежда всегда! Друг, а не осечка.
- Спасибо тебе, - чуть слышно шепчет Санёк. – Спасибо за всё.
- Стой, а ну дай я ещё раз гляну, - Алька пытается оторвать его руки от раны, – может, она не такая уж страшная. Давай-ка я тебя забинтую, а потом придёт санитарка и мы с ней живо тебя – в медсанбат.
Ладони будто прикипели к животу. Конечно, там кровь, кишки – всё слиплось. Оторвать почти невозможно.
- Ну не могу я, Алик, ты же видишь. Брось. Не надо. Больно.
Жив, жив. Живо в медсанбат, и живой останешься. Санитарка. Где санитарка?.. О-о, как больно... Скорей бы санитарка... О-о-о...
Глава 9. Правда
И вспомнил «раб божий Александр», сколько клятв он сегодня давал, да каких хороших клятв: добрым быть, не обзывать Вовку, честным быть, беречь честь смолоду, чтобы досталась ему та правда, за которую шла война. Значит, правда эта какая-то особенная, самая большая, раз за неё так долго воевали и столько погибло хороших людей.
Это должна быть очень-преочень серьёзная, огромная, вот такая – до неба – высоченная Правда. И тот, кому она достанется, сам, наверно, должен быть большим и сильным, как отец, чтобы её удержать. И даже получается, что больше должен быть и ещё сильнее, чем отец, потому что сказал же он: «Мы за неё воевали», а самой-то её, выходит, как бы и нет ещё, она, значит, ещё где-то в пещере, за семью замками и заколдована, как Спящая Царевна.
«Вон кому Правда достанется, - сказал отец про него. – Обязательно, - сказал, - непременно». Значит, он верит, что сын его вырастет таким большим и сильным, и добрым к друзьям, и беспощадным к врагам, и мудрым – в общем, достойным Царевны Правды. И если это сбудется, то он и сам станет счастливым, и всем людям на свете сможет дать счастье, потому что сумеет защитить их от Неправды и от любых врагов – фашистов, бандитов, жуликов, от всех, какие только есть. Потому что тот, кому достанется Правда, будет непобедим!..
Домой Саша не бежал, а летел. Белый щербатый валун на границе площади он различил ещё издали и, представив его противотанковой миной, перелетел на коне, как птица. Да, он ведь мчался не просто так себе, а на лихом скакуне, высекающем искры подковами, потому что он был сейчас кавалеристом-будённовцем, которому наплевать на всякие там спящие монастыри и колокольни, похожие на грозящий палец. Перелетев через мину, он обернулся в седле и тоже погрозил кому-то, явно гнавшемуся за ним, наверно, фашистскому кавалеристу, только кулаком, по-солдатски: чёрта лысого догонишь! И помчался вдоль по улице, косо озарённой сейчас бледным лунным светом...
Скача намётом, Саша скосил глаза на позднего прохожего и... узнал отца. Он шёл устало, задумчиво опустив голову, словно разглядывая дорогу, но всё равно спотыкаясь о каждый камень.
Два часа, значит. Два часа ночи, ужас! Промчаться, не останавливаясь, влететь в калитку (только бы клямкой не стукнуть оторванной), быстренько ключом – круть, в постель – нырь и притвориться, что дрыхнешь давным-давным-давно...
Так, разговаривая, они подошли к дому, брякнули клямкой (завтра он обязательно её исправит), разбудили Геббельса, который провёл смычком-цепью по струне-проволоке, открыли дверь и спугнули с подоконника здоровенную крысу. Но Саша даже и не подумал испугаться.- Пап! – вместо всего этого громко крикнул Саша и на всём скаку развернул коня и осадил прямо возле отца.
- Сынок, ты? – радостно удивился отец вместо того, чтобы рассердиться на «шлёндру» и отругать, как сделал бы на его месте любой, наверно, взрослый. – Вот чудеса, да? Иду с работы, поздно так, и вдруг встречаю тебя! Ну, здравствуй, Санёк, здравствуй, милый.
Отец протянул руку погладить его по голове, но он увернулся.
- Пап, у меня к тебе просьба.
- Просьба? Ну что ж, давай излагай.
- Да ты смеёшься. А я серьёзно.
- Серьёзно? Тогда всё, тогда не буду. Слушаю тебя.
- Не зови меня больше «Санёк».
- А-а почему? Тебе не нравится твоё имя?
- Да нет, Александр мне как раз очень нравится, но Санёк... Я уже, папа, большой ведь...
- Да, ты прав, пожалуй, сынок. Я и не замечаю, как ты растёшь. Это вот когда на фронте был, а потом вернулся домой – глядь, а ты уже вон какой у меня вымахал за четыре года-то.
- Ну, не будешь больше, хорошо?
- Всё. Раз договорились, буду теперь только Сашей звать. Добро?
- Добро. Ты и маме скажи про это, ага?
«Эх, папа, знал бы ты, какой это был день», - сурово подумал Саша. Он взглянул прямо в глаза отцу и увидел, что тот ни капли не шутит.- Пошшшла вон, дрянь такая! – зашумел на неё отец. – Ты не испугался, сынок?
- Тю, чего тут пугаться, я ж не младенец, я знаю, что меня она не съест.
Отец зажёг свечу, и Саша долго жмурил глаза и отворачивался: такой яркой показалась ему одна-единственная свечка.
- В самом деле, - кивнул отец, когда Саша повернулся к нему, - какой ты у меня взрослый! Да тебе все десять лет уже можно дать. А то и все двенадцать... Ну и ну-у, за один день повзрослел. Правда!
А ещё ему подумалось, что отец, наверно, вот сейчас, вот в эту самую минуту, когда так смотрит на него своими светло-карими, будто опалёнными на войне глазами, и вручает ему как раз ту самую Правду.
Ну да, отец же сказал, что он уже взрослый, и даже удивился, как это можно за один день. А всё дело, выходит, в клятве. Значит, когда ты дал клятву не предавать никого и никогда, то это становится видно по тебе.
Было или не было? Кажется, отец даже так прямо и сказал: П р а в д а . Не мог же он ослышаться! А глаза-то, глаза!.. Ну конечно, никакого больше не может быть сомнения: значит, именно так – глазами – отцы и вручают сыновьям Правду, за которую они сражались и проливали кровь.
И выходит, что весь этот огромный, страшный и радостный день, - засыпая уже, подумал Саша, - был только испытанием перед тем, как вручить ему Правду.
А ведь она тяжёлая, как знамя. Даже потяжелее знамени, которое нёс десятиклассник на майской демонстрации. И нести её надо только так – над головой, высоко, как знамя. Так что, может, будет даже потруднее, чем сегодня...
Завтра...
Да...
будет...
завтра...