« Предыдущая часть

…о деревенскую Венецию с названием Вилково и ещё куда-то, где в 18 веке воевал Суворов и его армия. Пока доехали, солнце встало в зенит.

 

- Плюс 42,- сказал кто-то с транзистором,- вот по радио объявили, а будет до 44-х!

- Может, остаться в автобу­се?

- Пошли, пошли, Тамарица,- Павел Иванович махнул мне рукой, придётся идти, назвал меня по-древнему, наверно, по-гречески или по-старославянски?

Я люблю  ходить за этими мужчинами, слегка сзади, чтобы они как бы забыли обо мне, подслушиваю их "умные речи", расшифро­вываю. Например, слышу:

- Он скурвился...

Наверно, о том пар­тийном деятеле в Одессе, бывшем однокласснике. "Партия не имеет права жрать большой ложкой, если народ ест маленькой" - хороший афоризм, надо запомнить.

- Культура – это способность не обжираться. Ничем...

Я – некультурная, я обжираюсь. Всем!

- А вы знаете, Шаламов просочился, наконец, напечатали рассказ... Читал, читал и вдруг поймал себя, что удивился... что меня не бьют по морде. Потом, ё-моё! Я ж боксёр! И начинаю отвечать... Я в Литинституте слышал, что он того... куски хлеба под матра­сом прячет, ну, это понять можно. Тем более, говорят, каждый четвёртый  в СССР – бывший зэк.

- Может, и больше.

- Смотрите, автомат с водой, напьёмся!

Мы нашли и по копейке, и по три, и напились из общего стакана, как "все люди-братья". Я, как самая никудышная, вылила чистой газировки на лицо и шею, но сил хватило только поглазеть в музее на какие-то батальные картины. На грани теплового удара слушала про крестьянское восстание в прошлом веке, еле различила, кто есть кто в дикой смеси людей, лошадей, пушек и знамён, опять поняла, что никакие войны, ни расовые, ни религиозные, ни морские, ни воздушные, ни даже космические меня не трогают и хуже – отвращают.Разве что освободительные.  Даже розы не люблю, ни алые, ни белые, раз ими назвали войну, мой отец ушёл на святую, Отечественную высоким, красивым, 42-летним, вернулся жёлтым и ссохшимся, как мумия, инвалидом, за два дня мог ни слова не сказать и нас, детей, почти не замечал. В одиннадцать моих лет у меня, у нас, его уже не стало, и мы с сестрой, школьницы, работали на трёх работах, которые набирала мама. Как хорошо было караулить ёлку на пло­щади, вникая детским умом в ужас, красоту и тайну ночи. Стеклянные игрушки под новогодним ветром звенели так нежно!

Ну вот, как война, хотя бы на картинке, так мой отец, которого 57 лет как нет, снова тут, рядом. И перед Павлом Ивановичем неудобно, так далеко нас привёз, старался, а я сварилась на этой жаре, на этом Килийском рукаве Дуная, и ничего не чувст­вую. Хоть бы не умереть! Рядом стоял мой отец, благодарно смотрел на Павла Ивановича, мол, спасибо вам, дочка вспомнила.

В обратный путь автобус шёл почти пустым с открытыми окнами, продуваемый насквозь зелёным, синим, золотым, душистым, летним. Ветер, как всегда, возвращал жизнь. Мужчины сидели впереди, беседовали, сын, привалившись ко мне, спал, я, прикрывая ма­ленькое ухо от сквозняка соломенной шляпой, блаженствовала во всем этом. Очень красивая, сливочного цвета с бледно-голу­бой лентой, широкополая шляпа была куплена ещё в девичестве на уличной распродаже в конце октября под северном ветром? но в предвкушении летнего счастья в будущем. Чугунные герои, окон­чившие свой поход на Тихом океане, смотрели с завистью с главной площади Владивостока, особенно чугунная девушка в длиннопо­лой шинели, наверно, из-за этой девушки, хотя она и революцио­нерка, наш памятник устоял в перестройку и дальше устоит. Вообще-то что-то мистическое есть в этом нашем памятнике, осо­бенно вечером и ночью. Эта вооружённая толпа полна неизрасходо­ванной напряжённой силы, которая, кажется, вот-вот материали­зуется и покажет своё нутро. Да и днём выглядит мертвечиной на фоне разноцветного вихревого многолюдья в дни ярмарочных, выставочных, праздничных, концертных, спортивных представлений на главной площади. Не то, что не вписывается, а прямо враждебна.

Лет через шесть после моего знакомства с Павлом Ивановичем, он вдруг появился на пороге нашей квартиры в старинном доме на улице Суханова, 20. Всё тот же красивый, вежливый, с лицом сильно бывалым и интеллигентным одновременно. Из-за длинного демисе­зонного пальто ещё более прямоугольный, плечистый и сильный. По зимнему времени на голове шапка, при взгляде на которую можно было рыдать. Наверно, именно в ней он 30 лет назад вер­нулся из"Сиблона". Ушанка с остатками вытертого седого волоса и лысыми проплешинами, вещь, прошедшая огни и воды. Стояли последние брежневские времена, и все мы одевались неважно, но это... Это значило: в Белгороде, как в раю, шапок-ушанок не носят, а эта вот, как раз кстати, завалялась с 50-х годов. Да и при­ехал-то Павел Иванович не туристом, а чтобы друг устроил его в море на работу. А там все по-крупному, лишь бы голову укрыть от Северно-ледовито-океанских ветров, красота побоку. Я, как бывшая работница плавбазы, например, помню лебёдчика-чеченцас рогожным мешком на голове, ворочающего рычаги, перегружая селёдку с СРТ. Из прорезанных дыр сверкали неистовые глаза. Иначе бы и лицо, и борода покрылись льдом. Терроризм ледяной чёрной воды под утлой сээртэшкой был страшнее исламского и тре­бовал именно такой экипировки. Впрочем, ни про ислам, ни про терроризм мы тогда и духом не слыхали.

Приехавшему за одиннадцать тысяч км Павлу Ивановичу было тогда два года до шестидесяти, и он уже ничего не боялся, кроме близкой крошечной пенсии и того, что выучившейся в Киеве дочке прихо­дится скитаться без своего угла. Кажется, уже тогда он присту­пал к своей большой книге о голоде на Украине. Думал, вряд ли напечатают, а семью кормить надо.

И он прошёл здесь все инстанции, наверняка, поражая всех чинов­ных, кадровых и медицинских людей своим абсолютно чуждым всем морским рыбодобывающим делам видом. Несмотря на налёт бывалости, вылитый старый ребёнок. Образование, надо же – Литературный ин­ститут им. Горького. Да... Пойдёте библиотекарем,- вынесли вер­дикт. Я тоже была библиотекарем на плавбазе, в молодости, похожей на сказку. У меня кожу рук разъело солью в рыбообрабатывающем цеху, перевели на "лёгкий труд". Висела в сетке над пучиной, меняя сээртэшкам кинофильмы, включала музыку на праздниках, ловя осколки пластинок в качку, в авралы, которые через день, трафаретила бочки в ночные смены и т.п., и т.д.

Павел Иванович справлялся.В море халявных денег не бывает, зато и труд, и деньги без границ, и скучать некогда. Где-то я про­читала, что в лагере музыкантов-зэков для концерта одели во фраки, а сверху из-за мороза пришлось напялить телогрейки. Из-под них торчали фрачные хвосты... Рыбообработчики, а особенно обработчицы, наверняка чувствовали у Павла Ивановича подобный хвост, «А старик-то непростой», - думали рыбачки, горя красными лицами и руками от ледяного ветра и ледяной воды. И кто-нибудь вымате­рившийся рядом с ним обязательно слышал свой мат именно как мат, а не привычные слова. Да и не старик вовсе, глаза молодые, и всех только на "вы". Прямо не мужик, а романтический образ героя своего времени. Сидел за стихи, значит, ещё и поэт. Каким ветром занесло? А не надеть ли мне сегодня любимое синее платье в пол и не встретить ли его случайно в длинном всегда малоосвещённом коридоре по дороге в столовую на ужин? Некоторые потянулись в библиотеку. Даже если хотелось спать после ночной смены, но общения хотелось сильней. А то ведь опередят! Всякой хочется чего-то тёплого, человеческого после мороженых рыбьих морд. А таких, как он, встретить в наше время большая редкость и просто счастье. Бывший политический зэк, ух ты!

Татьяна Поликарповна за все 11 тысяч км это почувствовала и через год, переборов свою тихую, неэкстремистскую натуру, уволив­шись из больницы, где проработала 30 лет медсестрой, прилетела на самолёте в Сахалинский Корсаков и добралась на перекладных судах в район путины на плавбазу "Пограничник Леонов" к своему Павлику. Морячки не знали, что этот джентльмен – однолюб, а она никому не отдаст своего встреченного в "Сиблоне".

А ведь я её не помню, вернее, помню только раз появившуюся у нас, когда они возвращались на свою Украину. Я должна была её видеть в Белгороде и не раз, но не видела. Есть такие люди, которых не видно. Слишком ярок был фон города, слишком много было ярких, весёлых, шумных людей, чтобы заметить небольшое, бледное, немолодое и не очень здоровое создание, как бы созданное для одного только в мире человека. Люди встречаются где угодно, в Рязани, во Владивостоке, в Венеции, в родном селе, а им и встреча случилась тоже в единственном таком месте на земле – "Сиблон", река Енисей, остров Проклятый, на котором, в любом месте копни – наткнёшься на скелет. Чудеса происходят редко, но никакое место для чуда не заказано. Для него её арестовали, посадили, потом сослали. Они шли вдоль Енисея, как две тени, поддерживая друг друга, что­бы не упасть. Весенний ветер гнал льдины в Северный Ледовитый океан, небо и вода меняли зимние цвета на синеву и лазурь, про­клёвывалась первая трава. Они начинали верить, что еще живы и есть ещёнемножко чего-то впереди. Подойди, устань, присядь, Таня, дай поглажу эту прядь, заверну лицо в ладони, Таня, огля­нись-ка, нет погони!Таня, ты не бойся, ты не майся, Таня, ты целуйся, обнимайся, Таня, утопи ребячьи страхи, Таня, на груди в моей рубахе, Таня...

Две прихлопнутые птицы оживали медленно, раскрывали крылья осторожно, оттаивали в райском Белгороде. Он был сильнее, она никогда не смеялась, он учился в Москве, она, бесшумная и быст­рая, в белом халате, с утра до ночи в больнице, он водит толпы туристов, она – с дочкой. Лагерный ад забылся настолько, что когда маленькая дочка задушила котёнка, он как бы впал в ступор ужаса и недоумения, словно произошло сверхъестественное. Я, как всегда, шла позади и слушала, как утешают отца девочки. Мол, некоторые рождаются с готовыми знаниями, а некоторым нужно самим всё открыть. Например, задушить котёнка и что-то понять о жизни и смерти. Павел Иванович слушал, опустив голову, потом пошли запивать горе виноградным.

Наверно, на плавбазе, где женщины ого-го какие(!), сильно удив­лялись новенькой медсестре судового лазарета: маленькая, сильно старушечьего вида, бесцветная и в лице и в одежде, поджатые губы, строгий взгляд. Узнавали, что это жена Павла Иваныча, библиотекаря, говорят, даже сидела вместе с ним... отступали, догадываясь, именно такие и есть настоящие каменные стены для мужика в семейной жизни.

Опять они бродили вдвоём под завывание ветра и шорох льдин, как в молодости. Эта вечная, бодрая свежесть Севера рождала бесконечные "дежавю", забытое ощущение опасного счастья. Где-то внизу стучала судовая машина, горели лампы в бессонных цехах, бежал конвейер с сырой рыбой, окрашенной кровью, кипели огромные котлы на камбузе, стирались горы белья и сохла в су­шилках роба с облетающей чешуёй, а они, счастливые, под ручку, по деревянной палубе, как по берегу Енисея. Огни сээртэшек, разбросанные в Тихом океане, – как огни изб в их поселении.

Нелинейное течение воспоминаний – обычное дело, увлекаешься, захлёбываешься, и заносит в будущее, но тут выпали из альбома ещё несколько фото нашего советского турецко-древнегреческого городка Аккермана – Тираса– Белгорода, в котором Пушкин писал "Руслана и Людмилу", стихи и письма друзьям. Почти, как мы. Только для него это была ссылка, а для нас, наоборот, рай. Всё та же крепость над широким лиманом Днестра несокруши­мы­ми серокаменными рёбрами врезается в воду, за ними и круглые,  и квад­ратные с зубцами, с окнами и без, башни-рыцари, стены, арки, пере­ходы, ступени лестниц, монументально-устрашающее рядом с разру­шенным, осыпающимся прямо на глазах. Наша троица – на головокружительной высоте ещё сохранившегося, я на самом краю, буквально на одном кирпиче, в полном спокойствии, Павел Иванович с другом тоже безмятежно улыбаются. А вот кусок стены, упавший таки в лиман, задирающиеся к небу глыбы образовали раскрытую пасть крокодила –  любимый объект фотографов. Павел Иванович прилёг на верхней челюсти, друг стоит, скрестив руки, в позе Наполеона. Действительно, и моему свёкру, и сыну его наполеоновского в ха­рактере было не занимать, хотя один реализовывал это в единении с властью, а другой – наоборот. Шло андроповское короткое время, мы опять отдыхали в Белгороде, назад я прилетела одна, раньше своих, и вошла в незапертую, полуоткрытую дверь. Всё было перевёр­нуто, но ничего, кроме двухсот рублей, не пропало, а это – двух­месячная зарплата, я побежала в милицию, телефона у нас не было. Милиция, конечно, вора не нашла, но один сосед, бывший уголовник, на которого я грешила, рассказал странное: какие-то люди сидели в кабинете нашего мужа-отца и читали какие-то бумаги, долго... Я так и представила вполне правдоподобную картину, как эти таинственные люди позвали соседа со словами: пошли, тебе – твоё: деньги или что найдёшь из добра, а нам – наше, не боись, ничего тебе за это не будет... Может, свёкру на том свете было за своих стыдно, но он никому не приснился и ничего не сказал. Земные дела его больше не волновали.

Но пока ещё на портретах Брежнев, на дворе лето, то есть сплошное слабоумие, дурацкое блаженство ничегонеделания, мы ничего не читаем, смеясь глупеем и тупеем, ходим в чём попало, на босу ногу, или спим два раза в день, или спать вообще некогда в обществе полуголых туземцев с дарами природы в руках. А ещё ездим в Одессу, катером и поездом, там тоже знакомые, друзья, однокурсники по институту водного транспорта. Любвеобильные южане новой жене друга не удивляются, тем более и новый малыш, значит, серьёзно, однажды мы уходили из гостей, нас вышли провожать, я никого не знала и просто улыбалась, держась в тени креативного мужа-отца. Солнечный, но не жаркий день, узор лёгких, воздушных теней на песчаной дорожке, запах цветов, не­большая нарядная толпа возле открытой калитки – прямо картина какого-нибудь французского импрессиониста. Какой-то мужчина засмотрелся на нашего малыша в широкополой шляпе из соломки, из-под которой сияли живые, любознательные, всё время меняющие цвет глаза, и сказал:

- Счастливый ты, Борька, у тебя такое чудо, что ещё надо!

Одесса, конечно, настоящий, старинный, красивый город, дымчато-голубой, иногда растворяющий этой своей дымкой дома, парки, бульвары до состояния миражей. Однажды облако божьих коровок накрыло набережную, и мы шли, отмахиваясь, хрустя каждым шагом давлеными коровками и ужасаясь. Как-то зашли к партийному на­чальнику, бывшему однокурснику  мужа. Своей чопорно-чёрной одеждой и одесскостью лица он был вылитый мафиози. Но поразило то, что туалет и ванна размещались на закрытом балконе и вода журчала прямо над головами прохожих. Знаменитый рынок "Привоз" не впе­чатлил, куда ему было до владивостокскихтогдашних барахолок! Например, незабываемая, до сих пор снящаяся, как детективный роман с уголовщиной, фантастикой и странными личностями бара­холка-коридор из продавцов, тянущаяся в сопку на несколько километров от улицыБаляева до... нет, не до, а вокруг земного шара/в снах/, полная невиданных неотечественных товаров. В общем, Одесса-мама и переросший её сынок–Владивосток.

Но такого не встретилось больше нигде. Существо стояло у Одес­ского оперного театра, подпирая небо над ним. Огромное, старое, обнажённое существо из рода богов с могучим телом мужчины – это было дерево Платан. На виду у всех была выставлена анатомия рук, ног, коленей, локтей, суставов и мышц, кое-где искривлённые временем и артритом. На стволе цвета человеческого тела можно было бесконечно рассматривать нервы, сухожилия, родимые пятна, плохо зажившие переломы, впадины, трещины и утолщения, которые  складывались в морщины, гримасы, выражения эмоций этого голого великана.

Листва темнела где-то вверху, а внизу, чтобы как-то прикрыться, платан выпустил несколько отростков с ярко-зелёными ладошками. Я стояла и рисовала с натуры это дерево, муж-отец назначил здесь свидание, прошёл час, шёл второй, надо было сообразить, как самостоятельно вернуться в Белгород. Как хорошо, что иногда про нас забывают, предоставляют самим себе, дают осмотреться вокруг, и глупая обида вдруг переходит в острое счастье быть независимым! Как свободно душе и телу без удавки чрезмерной любви и заботы, сколько простора и воли в одиночестве! Ничего без них не нари­суешь, не напишешь. Вот нарисованный платан жив до сих пор...

Потом, наконец, пришёл тот, кого ждали, и это тоже оказалось хорошо!  "Хожу по прошлому, брожу, как археолог, наклейку, марку нахожу, стекла осколок». Прошлое ничуть не хуже будущего, одина­ково нереально и таинственно, того ещё не было, а это уже забыто. Раскопаешь и любуешься, как, оказывается, молодость щедра! Прибежит, высунув язык, наш муж-отец откуда-нибудь, похлебает маминого борща и снова готов вести нас то в домик-музей в тени абрикосовых деревьев (рвите, рвите, ешьте на здоровье! – при­глашает смотритель), то проведать уже не встающего учителя математики... Мы сидим у постели старика с жёлтым лицом в бедной комнате с деревенскими половиками, я вижу в окно здание вроде шкатулки с башенкой, бегу смотреть, альбом с карандашом всегда с собой. Конечно – это церковь, красно-кирпич­ная, многовековая, диковинная, на месте креста торчит зам­шелая доска под острым углом к равнодушному небу. Математик и эта церковь – как два уходящих навек близнеца. И это выглядело в Белгороде естественным, в вечном городе вечный круговорот. И вечные боги в виде стоящих в небе, стоэтажных, объёмных, сделанных из мрамора облаков. Боги-облака без устали развлека­лись, превращаясь из бородатых старцев в стоящих на задних лапах львов. Не успеешь полюбоваться, лапы льва стали уже колоннами античного дворца, а сам лев раздробился на массу человеческих голов, поклоняющихся храму. На твоих глазах, но непонятно как колонны отплывали в сторону, и на них взгромождались химеры с точно вылепленными мордами и хвостами. Нет, уже колесница и возница на ней, и кнут сверкнул молнией, и громыхнуло, и кони сошли темными полосами где-то немыслимо далеко, над Средиземным морем, а над Украиной ни капли, здесь дождь – это народная мечта. Я слежу за небесным театром без устали, и никто, кроме меня, наверно, привыкли. Эх, мне бы тогда мой сегодняшний цифровой фотоаппарат!

Да что облака! Нет, может быть, лучшего снимка моей жизни, который больше тридцати лет только в моей голове. На нём двое мужчин идут по пыльной дороге в косом луче низкого, закатного солнца. В этом странном освещении их брюки и рубашки сливаются в одно, похожее на хламиду или тогу – золотые одеяния, а головы то в появляющихся, когда солнце, то в пропадающих, когда в тени, нимбах. Нимбы пульсируют от мечущихся в них пылинок, как живые.

Меня нет на этом снимке, я только наблюдатель, фотоаппарат, охотник за впечатлениями, я крадусь сзади, боясь спугнуть чудо. С нами нет малыша, потому что он обиделся и раскапризничался – отец повесил ему на ушки пару черешен на сросшихся черенках, и все смеялись. Он зарыдал, а я перевесила черешни на себя и стала хвалиться ими. Малыш успокоился, но идти с нами не захотел, только рукой нам помахал, показав, что простил. А шли мы к Павлу Ивановичу в крепость на археологические раскопки. И раскопанный квадрат ямы, и выступающие в глубине какие-то стены, углы и детали не впечатлили, и было всё это просто фоном для собственных ощущений этого странного городка, такого небольшого в пространстве и явно бесконечного во времени, и не русский, и не советский, совершенно чужестранный, но зэки и майоры НКВД – наши. Как написал Борис Рыжий в другом времени: "Здесь, в Греции, всё, даже то, что ужасно, мой друг, пропитано древней любовью, а значит – прекрасно". С Владивостоком, Сахалином, Иокогамой с Гонконгом всё ясно – занесло судьбой, которая в молодости удержу не знает. Но Белгород-Днестровский – это какой-то крюк назад и не в мои края. Во Владике я научилась штукатурить и обрабатывать рыбу, на Сахалине –выживать, в Иокогаме поняла, что заграница – это не Советский Союз, а наоборот, в Гонконге накупила уйму вещей на какие-то мелкие нерусские деньги. А Белгород пока что загадка. А может, я здесь только нянька, а город – это у малыша "лето у ба­бушки с дедушкой", единственных, ведь моих-то родителей уже нет. Опять забегая вперёд, вспомню, что сын ездил сюда все школьные годы, иногда только с отцом, а уже взрослым вдруг восхитился дедом, прочитав его автобиографию, и членство в НКВД не помешало, в другой уже эпохе...

Итак, я кралась за ними по какой-то неизвестной мне дороге изкрепости. Не прямо, а вкось, вбок, по древней, пыльной, какой-то библейской улице. Двое мужчин 20-го века, преображённые закатны­ми лучами в древних греков, тихо беседовали, курили, поворачивали друг к другу освещённые солнцем лица. Оба стройные, загорелые, высокий старше на семнадцать лет и, наверно, мудрее, но никогда не пока­жет этого. Он жёсткий, отдельный, не умеет ни беспечно болтать, ни от души веселиться, и в отличие от молодого такой естественный, без единой претензии к миру, ни обид, ни амбиций, ни грамма пока­зухи ни в одном движении. Они слились с этой безлюдной улицей, словно созданной только на этот вечер и для них двоих, вписа­лись сюда, как в картину, ничего не надо было ни убирать, ни добавлять. Город был общим еле видным фоном, а слева вдруг выд­винулось что-то кирпичное, цвета запёкшейся крови с трубами, акведуками, башенками, кусками крыш разной высоты, похожее и на фабрику, и на церковь, и на инопланетный корабль, явилось силуэтом, без деталей, одним таинственным куском, неразличимой массой. Кажется, время от времени этот городок просто возвращал свои прежние лица, играл, лепил, забавлялся, рисуя миражи-картинки из своей вечности, которые вот-вот растают вместе с по­павшими в мираж людьми. Но нет, не страшно, слишком живыми были стайки стрижей, последним виражем прощающиеся с солнцем и уносящиеся к стенам крепости в миллионы своих гнёзд. Улица явно шла над Днестровским лиманом, но потом я не нашла её, хотя часто искала, даже во снах. Видно, всё дело было в освещении, в ракурсе, природа ничего не повторяет. Даже если не изменится ничего вокруг, изменишься ты сам, ты ведь тоже природа.

Однажды мы  по обычаю приехали на летние каникулы, а декора­ции рая сменились - старикам дали квартиру со всеми удобствами в новеньком, с иголочки, многоквартирном доме. Вместо двухэтаж­ного старинного, с венецианским окном, с туалетом и пахучей помойкой во дворе, упорно зарастающей яркими цветами, Рая нас встретили тёмные от деревьев за окном комнаты, крошечная при­хожая, кухня с нелепой щелью окошка под самым потолком и боль­ничным запахом лекарств всюду, возле обеих перевезённых желез­ных коек стояли тумбочки с пузырьками, коробками, баночками и рассыпанными таблетками. Стариков перевозить нельзя! Они мгно­венно состарились, а от свёкра, который ещё год назад ходил в пижаме, как в кавалерийской шинели, явно пахло смертью. У него было ещё полгода, он ещё успел похвалить мои крошечные пирож­ки с капустой, бабушка, правда, обиделась:«Да что в них такого?» Дул ветер, не бродили праздные, нарядные туристы, вместо гипно­тизирующих античных облаков рваными клочьями метались над кре­постными башнями тучи. Во Владивостоке сентябрь надёжно оправ­дывал своё название – бархатный сезон, а здесь сентябрь – осень. Как-то съёжились в осенней одежде все древние греки, законсер­вировались в банки вишни-черешни, разъехались друзья и знако­мые, Павел Иванович уже героически зарабатывал на плавбазе в Охотском море дочке на квартиру. Наш малыш, которого мы отпро­сили на сентябрь, уже рвался в свою школу с изучением китайского языка, школа была хорошей. Весело было только у Панночки. Валерка подрос, в своём первом классе был лидером, а Панночка собирала дома компании. Помню большие вазы с разными сортами винограда, графины с вином, в общем, раблезианские пиршества.

Я убегала от них рисовать крепость, лиман, затоны с камышом, наше потерянное, райское: старинный дом, скрипучие лестницы с шаткими перилами, деревянные, тёплые полы, двор с цветами, заборы с дырами, царственных кошек под ногами, птиц под застрехами, и даже вспомнила, как свекровь ставила нам на стол маленькие бу­кетики из нескольких цветочков в какую-то почти игрушечную вазу, наверно, заметив, что я приношу отовсюду целые веники цветущих сорняков и живописной травы, от которой мусор... Теперь хоть плачь от бабы-Полиных букетиков! А дед Семён со своими номенклатурными посылками! Только из них и больше ниот­куда можно было попробовать такую вкусную еду – колбасу сервелат. Вкусная еда ведь тоже улучшает вкус жизни, хотя бы на несколько мгновений. А как хорошо, что я была такой, которая так смеялась, так танцевала на полуразрушенной крепостной стене, как на танц­площадке, что и его подвигла, этого сталинского зэка. Танцуют ли побывавшие на том свете, где никто не знает, что с ним будет на следующий день? И вот он, следующий день, пусть через сороклет, но прекрасный. Танцующий человек – это бог, ему вся Все­ленная по колено вместе со смертью, огнём и космическим холодом, что там "Сиблон" с овчарками и забором из проволоки под током. Мы молодцы, мы будем танцевать назло всем Сталинам и Гитлерам, нет, просто потому, что радость в крови и всегда готова вспых­нуть и озарить любую нашу убогость своим светом. Я есть! Или – Я был! Пусть меня больше не будет, но я был! Был! "Жил-был я, стоит ли об этом? Шторм бил в мол. Молод был и мил. В порт плыл флот с выигрышным билетом. Жил-был я, помнится, что жил. Зной, дождь, гром, мокрые бульвары. Ночь, свет глаз, локон у плеча, Шли всю ночь, листья обрывая, мы, ты, я, нежно лепеча".

И растаял Белгород, как Фата Моргана. Он для нас, мы для него. Сдвинулась стрелка часов с молодых, быстрых делений, и не полетели больше туда наши самолёты, не помчались поезда, другие времена и для России, и для Украины, отдельно. В этой Украине напечатали книгу Павла Ивановича про голодомор "Лозиноватруна" («Гроб из лозы»)и даже дали Государственную премию Украины. Его Тани уже не было, но в соседней комнате спало следующее поколение, его род не прервался. Он говорил:«Я круглый двоечник, родился 2.2.22-го». Умер, дожив до 80-ти, когда все двойки сложились. Патриархом.

Ходят ли новые поколения по крепости, танцуют ли на древних танцплощадках над Днестром? С зэками. Нет уже этой странной породы людей, зэки-поэты, зэки-художники, зэки-учёные, которым командовали: "Руки по швам!" и "Смирно!" В конце концов, как сказал один современный писатель, всё, созданное Гулагом, перешло в руки новых русских, новых украинцев, в общем, нуворишей и их братвы. А что не от Гулага, то от нас, счастливых романтиков из страны трудовых подвигов. Мы вкалывали и верили, что счастье ва­ляется на дороге, но неизвестно – на какой. Без этапа и конвоя добровольно прошли нашу землю до края, остановившись в последнем городе, на рубеже. Высшие силы послали красивую природу, любовь и детей, за это и спасибо! А улицы у нас называются Шилкинская и Тунгусская, Енисейская и Нерчинская, Бежецкая и Выселковая, Жертв Революции и Читинская, Ишимская и Сахалинская, Хабаров­ская и Чукотская. Выговариваем без всякого угрюмства и даже гордимся внутри, озирая каждое утро титанические окрестности. Как-то заезжий юморист озвучил на всю страну насмешку над владивостокскими девушками, слишком легкомысленно одетыми. Прямо как советский парторг. Московский человек из города умеренного климата не смог понять, что это – ответ тем, кто десятилетиями ссылал сюда (а мы живём добровольно), а также – ветрам, морозам и тайфунам. Жить на краю земли – совсем не то, что в тёплой середине.

В Японии вообще нет середины, одни края со всех сторон, но градусов на двадцать теплее. Мартовское цунами отступило, утащив за собой в океан у кого всю жизнь, у кого часть, некоторые ещё сидели на бедственном восточном берегу, не глядя ни в небо, ни в море, только в себя. Природа опять сказала без слов, что нет в ней ни жалости, ни справедливости, ни закона, ни запрета, а если и есть, то нечеловеческие, природа – сама по себе и не встаёт ни на чью сторону. «Территория загрязнения до сих пор неизвестна», - признаётся телевидение и включает видеоряд с места событий. "В спортзале одной из школ,- говорит диктор,- ждут своих хозяев фотографии и другие памятные вещи, найденные среди развалин домов. Группа волонтёров очищает их от грязи и развешивает. Натори – один из тех городов, которые больше всего пострадали от землетрясения и цунами. Большинство домов были затоплены и разрушены, погибли тысячи жителей. Пока права на своё имущество почти никто не заявляет». Большой школьный спортзал был похож на любовно собранную, весело-разноцветную, из тысяч и тысяч пред­метов свалку – мечту детства, сказку-сон для детей всех возрастов. Гирляндами на ярких прищепках висели фотокарточки, картинки, вы­резанные из бумаги фигурки, в ящиках и коробках лежали мячи, куклы, игрушки, книги, стоял велосипед и детская коляска...

И никого. Никто не искал своё. Тут никому ничего не было нужно. В открытом на все стороны пространстве, где ни кола, ни двора, одни фотографии. Из них и построить дом, чтоб не дрожать на ветру? Если планета начала войну с людьми, скоро весь мир будет сидеть на чемоданах. "А что японец? Тих, как крот. Да, нынче зябко, нынче сыро. Давай-ка выпьем – всё пройдёт. У нас проходит всё, Акира !"

Как на виду тяжёлая чья-то судьба, так неосознанно, где-то сбоку почти прозрачная тень. Это Павел Иванович. И похож не только на древнего грека, но и на японца, сурового, сдержанного, закрытого. При мне ничего никогда не рассказывал, не хотел ом­рачать наш Белгородский рай. То есть и вспоминай, и плачь, и молчи, и забудь одновременно. Цунами или двенадцатьлет за колючей прово­ло­кой – всё едино, и без твоей вины. "Сиблон славился особой жестокостью и бесчеловечностью,- это через полвека! передача по телевизору,- ослабленных не кормили, хоронили живьём, из-под земли слышались стоны. Там содержалось много репрессированных священников со всех концов СССР. Это был лагерь смерти". Все несчастья учат одному – счастью "просто Быть!" И Павел Иванович вышел из-под земли и продолжил свой род. Он отсидел за нас, вместо нас, чтобы у нас было счастливое советское детство и наполненная до краёв приключениями и подвигами юность. Эти тысячи репрессированных Павлов Ивановичей ничего не рассказы­вали, и мы не знали, да и не по уму нам, деткам, это было, если уж специалисты говорят, что "не одному поколению историков, психологов, антропологов предстоит ломать головы и копья над загадками Советской эпохи".

            А я вот представляю ещё одну несделанную никем историческую фотографию: Павел Иванович и его Таня прощаются с Владивостоком, уезжая навек от нас на свою Украину, в старость, пенсию, покой. Февраль, колючий снег в лицо, памятник Борцам за власть Советов на огромной площади, за ним – незамерзающий, дымящийся Тихий океан. Они, как два туриста, смотрят на эту группу товарищей, выжившие –натак и оставшихся железными. А из динамиков на столбах – песня: "Очень хочется в Советский Союз..." На фотографии, жаль, она не получится.

 

                       Тамара АЛЁШИНА-МИСЮК,  Май – сентябрь 2011, г. Владивосток